«Все дико вкруг меня...»
Портрет императора Павла I. Холст, масло. Аргунов Николай Иванович

Осенью 1796 года императрица Екатерина Алексеевна — Екатерина Вторая, Великая, Зиновия Северной Пальмиры, Мать Отечества и прочая, и прочая, и прочая — внезапно ощутила утрату былых физических сил. Самочувствие ее заметно ухудшилось, словно сразу — обвалом! — сказались почти 35 лет блестящего, но тяжелого и напряженного царствования. Государыня помрачнела, осунулась, глаза ее утратили прежний орлиный блеск, и вельможи стали наблюдать у прагматичной, воспитанной в протестантском духе монархини никогда ранее не проявлявшуюся тягу к суевериям. Так, в октябре, когда разразилась необычная для таких сезонов гроза, Екатерина вспомнила, что похожее природное явление посетило в конце 1761-го Царское Село, где жила тогда ее «неродная» свекровь самодержица Елизавета Петровна. И эта классическая русская барыня имперского закваса небеспричинно сочла сей небесный рокот преддверием своей близкой кончины…

«ПОГАСЛО ДНЕВНОЕ СВЕТИЛО…»

«Неужели и я?» — мелькнуло в голове венценосной невестки, вернувшейся уже, правда, из Царского в Петербург, под ажурные своды Зимнего дворца. А тут еще над столицей пронеслась яркая комета, не сулившая, по древним представлениям, ничего доброго и радостного. Повелительница посетовала, что совсем недавно в глухой провинции, в Костроме, некий полусумасшедший монах, выходец из крепостных Льва Александровича Нарышкина (дальнего родича Натальи Кирилловны Нарышкиной, матери самого Преобразователя!), сидя за столом у местного губернатора, во всеуслышание предрек «день и ночь» ее, Екатерины, смерти. А вскоре пожелал побеседовать накоротке с престолонаследником Павлом Петровичем. Так сказать, загодя, впрок. Боже правый, наглость какая! Что позволяет себе простой безграмотный мужик?

От всего этого на душе было неспокойно. Государыне, однако, твердили, что подобные страхи — вздор, нелепость и не ей, просвещенной, знаменитой на всю Европу могучей властительнице, бояться таких смутных пересудов. Ведь раньше ваше величество, нашептывали придворные льстецы, не принимали близко к сердцу сомнительных пророчеств и предзнаменований. «Да, — грустно разводила она руками, — раньше не принимала!» Между тем здоровье благодетельницы неумолимо расстраивалось. Долгие головные боли. Резкие колики в желудке. Незаживающие трофические язвы на ногах. От них шел тошнотворный, удушливый запах, каковой не снимали ни дорогие духи, ни специальные чулки из Парижа. Язвы, впрочем, мучили давно. И уехавший домой на излете революционного 1789-го многоопытный французский посол Луи-Филипп де Сегюр признавался позднее, что всякий раз, когда он подходил к августейшей ручке, его слегка подташнивало.

К осени девяносто шестого недуг обострился до крайности, и, лаская своего последнего — чуть не на сорок лет моложе нее — фаворита Платона Зубова, 67-летняя монархиня с материнской заботой осведомлялась: «Может, ватки с одеколоном в ноздри, Платошенька?» А ушлый выскочка, обретший за альковные подвиги титул светлейшего князя, брезгливо морщил губы: «Ай, Катя, ватки твои!..» Само собой, бойцовская природа великой царицы не сдавалась без сопротивления: ее лечили, ей делали ножные ванны из студеной морской воды. Иногда вроде помогало. Легчало. Рождались радужные надежды. Да вот утром 5 ноября безграничная милость Господня почему-то покинула Екатерину Алексеевну. Лакеи нашли государыню совсем не там, где ей положено было находиться. Она, грозная и всемогущая, неподвижно лежала на полу в гардеробной комнате, хрипя и задыхаясь от нехватки воздуха. Доктора определили апоплексический удар, то есть инсульт.

Парализованную помазанницу Божию осторожно перенесли в спальню на сафьяновый матрас. Агония продолжалась более суток, причем медицина показала полное профессиональное бессилие. Личный врач самодержицы англичанин Самюэль Рожерсон уныло записал в журнале: «Удар последовал в голову и был смертелен». В 9 часов утра 6 ноября наступила роковая развязка: произошло энергичное «трясение тела», и вслед за судорогами «совершенно не стало никаких признаков жизни». И вот тут кто-то повторил вслух слова дерзкого инока за обедом у костромского губернатора фон Лумпа. Да и немудрено: Северная Семирамида угасла в срок, который огласил в чинном зале этот загадочный сумасброд из Бабаевской обители Святого Николая Чудотворца.

«СКАЖИ МНЕ, КУДЕСНИК, ЛЮБИМЕЦ БОГОВ…»

Слухи о дивном провидце достигли нового повелителя России, который с удовольствием узнал, что сей келейник давно уже хотел посекретничать с ним с глазу на глаз. А проведав, что его заточили в Шлиссельбургскую крепость, да еще по предписанию покойной Екатерины, крайне недовольной скорбными пророчествами очередного Нострадамуса, Павел Петрович приказал немедленно освободить пленника и доставить в Гатчинские палаты. В таковом желании государь, по свидетельству историка Романа Белоусова, был не одинок.

К решительному шагу венценосца подбивал и ближайший приятель — вице-канцлер князь Александр Куракин, щедро спонсировавший в течение долгого времени потребности опального «малого двора». У Павла имелось достаточно оснований доверять наперснику своих сокровенных дум и тайных планов. И Куракин, в восторге от набросков иеромонаха Адама, коего переименовали уже в Авеля, настойчиво советовал своему державному господину увидеться со вчерашним узником совести.

Примерно в середине декабря, спустя месяц с лишним по смерти Екатерины, два необычных компаньона встретились в парадных покоях ринальдиевского дворца. По комнате скользили мягкие блики догоравшего за окном зимнего солнца. Было тихо и уютно. Сама обстановка располагала к откровенности и чистосердечию. Павел ощутил невольную симпатию к стоявшему перед ним затворнику и начал разговор со всемилостивейшего ему прощения. «Честной отец, — приветливо кивнул монарх, — ты точно предсказал срок кончины моей августейшей родительницы, и нет резонов карать тебя за смелые речи. Посему я объявляю мою царскую милость». Авель склонился в благодарном поклоне.

– На тебе, — продолжал Павел, — зрю я, лежит печать Божьего избранничества. Я верю каждому твоему слову и хочу знать наперед, что ожидает аз грешного в шествии по земной юдоли. Какова судьба рода моего и державы моей во мгле веков бесконечных?

– Эх, батюшка-царь! — горько вздохнул странный гость. — Почто понуждаешь меня бе´ды накликивать?

– Говори! — нахмурил брови император. — Все начистоту. Я не боюсь, и ты не бойся. Реки мне правду свою!

– Недолгим, — покачал головой вещий Авель, — будет царствование твое. Вижу я за пеленою лет лютую гибель твою. В день патриарха Софрония Иерусалимского от хитрых слуг мученическую смерть приемлешь — в опочивальне задушат тебя ироды, коих греешь и пестуешь на груди своей. В Страстную субботу погребут тебя в соборе на острове. А злодеи те, обеляясь от греха тяжкого, греха цареубийства, ославят тебя безумным да бездарным, чернить память твою станут. Но народ наш доброй душой своей поймет и простит тебя и будет у гробницы мраморной сетовать на скорби свои, моля твоего заступничества перед Отцом Небесным…

– И сколь долго проведу я на свете сем? — вопросил Павел.

– Число лет твоих подобно счету букв на фронтоне замка Михайловского, каковой возведешь ты напротив Летнего сада. И напишут на вершине его: «Дому твоему подобаетъ святыня Господня въ долготу дний…»

– О сем ты прав, — согласился голубокровный собеседник, — девиз оный получил я в особом откровении совокупно с горней волей воздвигнуть в замке том церковь Божию в честь святого архистратига Михаила. Вождю воинств Небесных посвящу я и хоромы, и храм. А построю их в том месте, где сейчас высится деревянный Летний дворец, в стенах коего я рожден был на свет…

– Так-то так, — опять взгрустнул Авель, — да вот в этом замке и найдешь ты преждевременную могилу свою, государь. И ставкой потомков твоих, как мечтаешь сейчас, палаты сии не будут. Судьба же державы Российской знала два жестоких ига — татарское в древних веках и польское при самозванцах. Но впереди еще одно, горше прочих всех — безбожное, богопротивное…

– Да быть того не может! — раздраженно бросил властелин. — Русь наша во всем мире зовется храмом Пресвятой Богородицы. Кто же антихристов наверх пустит?

– Ну, всяко бывает. Народ порою сходит с путей прямых. Да где ныне ханы монгольские? Где шляхта кичливая? След простыл! То же и с безверием станет. Исчезнет, аки туман утренний…

– Поведай, мудрец, что сделается с сыном моим набольшим, цесаревичем Александром?

– Изрядно править ему на Руси. Но несладко! Постарается, как и ты, участь крестьянскую смягчить и облегчить. Пользы от того, признаюсь, лишь малой добьется. В бранях полжизни проведет: француз при нем Москву спалит. Однако Александр потом Париж займет, со славой по Европе промчится, а в народе его Благословенным нарекут. Позднее, правда, утомит его венец царский, и в скорбях своих сменит отпрыск твой корону драгоценную на подвиги поста и молитвы в скитах сибирских — под именем безвестного старца…

– Кто обретет наследие Александрово?

– Чадо твое Николай…

– Как? У Александра разве сына не будет?

– Нет, только две дщери, в малолетстве в мир иной отойдущие…

– Ой! Но почему тогда Николай? В таком случае — Константин!

– Константин царства не восхощет, полюбив шляхетку юную и благолепную, да не голубых кровей. Отречется до срока от престола и годы спустя посреди горячих рокошей польских лишится живота своего в Витебске по вине мора холерного. Николай же, забирая власть, получит сверху знамение грозное — бунт вольтерьянский на площади, у памятника Петру. Подавит сей мятеж, но мысли пагубные не сокрушит. И лет через сто оскудеет Дом Пресвятой Богородицы — Русь наша бескрайняя…»

«ВЕЩАЕТ КАЗНЕЙ РЯД КРОВАВЫХ…»

Несколько мгновений Павел молча смотрел на мрачноватого инока и наконец прошептал:

– После Николая кому суждено бразды принять?

– Внуку твоему Александру Второму, Освободителем нареченному. Он-то мечты твои заветные исполнит: крестьянам волю даст, а затем турок сломит и славян вырвет из-под гнета бусурманского. Да вот ему самому все то не впрок пойдет. Подловят его смутьяны окаянные и средь бела дня убьют бомбой в столице — невдалеке от Михайловского замка. На крови его царственной храм величавый вознесется…

– Что вослед грянет?

– На трон воссядет сын Освободителя, правнук твой Александр Третий, человек силы богатырской. Косая сажень в плечах, но и миротворец по духу своему. Возлюбит, как и ты, Гатчину и дворцы ее, а за образец возьмет деда, Николая Павловича. Наведет в державе кой-какой порядок. Но одолеют его на отдыхе в Крыму благодатном хвори необоримые…

– Кто за ним будет?

– Николай Второй — последний из прямых Романовых. Долготерпелив, детолюбив, чист перед женой своей. Сравнит сам себя с Иовом Многострадальным. Прочитал я о жребии его в Псалмах Давидовых — десятом, двадцатом и девяностом. Ждет его участь страшная. Разгорится война — война великая, всесветная. По воздуху люди, как птицы, полетят и снаряды вниз на города метать станут. Под водой, как рыбы, поплывут да друг друга серой зловонной травить примутся.

Накануне победы рухнет трон царский. С шумом и грохотом. Предаст царя народ наш в бунташном помешательстве. И рукоплескать будет этому толпа злобная — от знатных и богатых до простых и бедных, от бояр до черни. Отринут все они праправнука твоего. Да и иные потомки твои — князья и княгини — наряду с ним обагрят одежды кровью Агнца. Мужик с топором возымет во гневе диком власть, а потом и сам наплачется. Ох, государь, настанет казнь египетская…

– И на том погибнем мы?

Монах словно не расслышал вопроса. Он зарыдал и, не вытирая слез, открыл:

– Гулкий стон пойдет по просторам нашим. Брат с братом насмерть схлестнется. Свой своего убьет, да и иноземцы войска пришлют. Но особливо залютует власть безбожная: хулить Господа вслух и церкви закрывать будет, мощи вскроет, святыни для мирских нужд разграбит, людей лучших казнит и измучит. То — попущение Божие за грехи наши, за скудость веры, за вражду и злобу меж сословиями. А Всевышний по-прежнему гневен. И изливаются полные чаши мук и страданий. Опять война прогремит — горше первой. Новый Батый на Западе зазвенит железами и гортанным криком изойдется. И мы из огня да в полымя! Но не истребимся от лица земли, ибо довлеет нам молитва убиенного в смуту царя…

– Спасемся, значит? — с надеждой вымолвил император.

– Немудрое Божие мудрее премудрого человечьего! Поднимется в изгнании заморском князь из дома твоего и возговорит с народом на языке понятном ему. Имя избранника того троекратно изречено в истории нашей.

И, приблизясь к монарху, Авель одними губами произнес сакральные звуки («страха темной силы ради да сокроется имя сие до поры, на Небесах предначертанной»).

– Велика потом будет Россия, когда сбросит иго свирепое, — посулил провидец. — Вернемся к истокам древним, ко временам Владимира Равноапостольного, а Русь фимиамом и молитвами украсится, процветя, аки крин ангельский. Оттого и пострадает она, чтобы в крови очиститься и возжечь во мраке свет горний.

Павел Петрович помолчал и задумчиво изрек:

– Вероятно, ты прав, черноризец. Личная судьба моя выдастся неласковой. Прадед мой Петр Великий, призрачно посетив меня в юности, когда гулял я у Летнего сада, предрек нечто похожее. «Бедный Павел! Бедный князь! — покачал он челом. — Не резвись понапрасну. Я тот, кто принимает участие в судьбе твоей, и желаю, чтобы ты не привязывался к миру сему, ибо не останешься в нем надолго. Живи честно, по справедливости, и конец твой будет спокоен. Бойся одного — укоров совести: для благородной души нет наказания чувствительнее и больнее. А сейчас прощай. Мы еще свидимся тут, родной!» Так было давным-давно, — вздохнул горемычный повелитель. — И я, следуя примеру Петра, хочу предупредить далекого преемника моего о грядущих страстях Господних. Запечатлей, святой отец, все тобою сказанное на бумаге…

И, терпеливо обождав, пока Авель напишет свое пророчество, император вложил листы в конверт, запечатал его сургучом и собственноручно начертал поверх: «Вскрыть Потомку Нашему в столетний день Моей кончины». Затем тихо добавил: «Писание твое неколебимо сохранится в Гатчинском дворце моем. Ступай, Авель, и молись денно и нощно в келье о династии нашей и державе Российской». Тем же вечером особый монарший рескрипт поручил вещего провидца попечению высокопреосвященнейшего Гавриила, митрополита Санкт-Петербургского и Новгородского.

«ЗАТРЕПЕТАЛ МОЙ ДУХ В НЕВОЛЕ…»

Трудно сказать, что сильнее повлияло на долгосрочный настрой и политику императора Павла Первого (впрочем, и единственного в русских анналах с подобным именем) — многолетние натянутые отношения со стеснявшей его во всем царственной матерью Екатериной Алексеевной или же яркая, но мимолетная полулегендарная беседа с монахом Авелем (в миру — тульским крестьянином Василием Васильевым). Так ли толковали они, или все это красивая сказка?

Наверное, все же что-то — хотя бы частично — было на деле. Слишком уж много слухов вплоть до революционной поры бродило о той оккультной встрече в Гатчинском дворце. А вот сам чудный инок умер в глубокой старости, за восемьдесят, под сводами суздальской Спасо-Евфимиевой обители ровно через сорок пять лет после рокового «обмена мнениями». И похоронен там же — вблизи часовни, стоявшей над прахом геройского князя Дмитрия Пожарского.

…Александр Сергеевич Пушкин определил экстравагантного отпрыска Екатерины Второй как «романтического императора», весомо добавив: «Царствование Павла доказывает одно: и в просвещенные времена могут родиться Калигулы». А консервативный историк Николай Шильдер назвал поступки недолговечного деспота «кратким, но незабвенным по жестокости периодом четырехлетнего правления». Началось оно, как и положено в этаких судьбоносных ситуациях, с водворения строгой дисциплины.

Очевидец сих перемен (приехавший на берега Невы всего лишь на третий день по воцарении Павла Петровича) вспоминал позднее о буквально потрясшей его новизне. «Монарх сам за работой с ранней зари, с шести часов! Генерал-прокурор, в доме которого жили князь (Николай Репнин. — Я. Е.) и я при нем, каждый день отправлялся во дворец в 5.30 утра. Приходя с поручением от князя к графу Николаю Салтыкову в исходе шестого часа, не один раз я находил уже его не в том, а в другом комитете под председательством цесаревича-наследника (великого князя Александра Павловича. — Я. Е.).

Мир живет примером государя. В канцеляриях, в департаментах в коллегиях — везде в Петербурге свечи горели с пяти часов утра. С той же поры в вице-канцлерском доме, что был напротив Зимнего дворца, все люстры и камины пылали. Сенаторы с восьми утра сидели за красным столом. Возрождение по военной части было еще явственнее — с головы началось. Седые, с георгиевскими звездами полководцы учились маршировать, равняться, салютовать эспантоном (тупым палашом для тренировочной рубки.–Я. Е.)… Нельзя было не заметить с первого шага в столице, как дрожь, и не от стужи только, словно эпидемия, всех равно пронимала…»

Затронуло и повседневный быт. Прежде всего, по свидетельству Николая Шильдера, была объявлена беспощадная война круглым шляпам, отложным воротникам, фракам, жилетам, панталонам, сапогам с отворотами. Всем предписывалось пудрить волосы, косички и башмаки. Кроме того, волосы надлежало зачесывать назад, а «отнюдь не на лоб». Пешеходам и пассажирам следовало теперь останавливаться на улицах при встречах с лицами императорской фамилии; те, кто сидел в экипажах, должны были выходить для поклона.

«Человек двести полицейских солдат и драгун, разделенных на три или четыре партии, — сообщал потомству наблюдательный современник, — бегали по улицам и во исполнение повеления срывали с прохожих круглые шляпы и истребляли их до основания. У фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии — капрала или унтер-офицера полицейского. Кампания быстро и победоносно окончена: в 12 часов утром не видали на улицах круглых шляп; фраки и жилеты приведены в негодность, и тысячи жителей Петрополя брели в дома их жительства с непокрытыми главами и в разодранном одеянии, полунагие».

«СБЫЛОСЬ ДАВНЕЕ ЗАКЛЯТЬЕ КУЗНЕЦА ЖЕЛЕЗНОЙ ЛАПЫ…»

Больше всего, пожалуй, мучилась армия, хотя — справедливости ради — нужно признать, что солдатское питание было поставлено в павловские времена на недосягаемую ранее высоту. Хлеб, масло, щи, каша, мясо, сало, овощи, водка не сходили со стола служилых, как бы предваряя нашумевшую фразу Наполеона Бонапарта о том, что путь к сердцу солдата лежит через его желудок. Но в данном конкретном случае все было не так: кулинарные плюсы ощутимо перекрывались минусами свирепой плац-муштры. Войска стали постигать бранную премудрость «по-нашему, по-гатчински».

Все пошло на прусский лад: в полках и дивизиях спешно вводились чужие мундиры, огромные сапоги, длинные перчатки, высокие треугольные шляпы, усы, косицы, букли. К ним присоединили такие понятия, как «ордонансгаузы» (военно-административные здания), «экзирциргаузы» (постройки для обучения солдат), «шлагбаумы», — слова, неизвестные даже после масштабных петровских реформ, когда русский язык подвергся настоящей речевой интервенции с сотнями иноземных терминов. В Петербурге, да и остальных центрах России срочно раскрашивались в пестрые цвета, как было принято тогда в Берлине, будки, мосты, ограды, верстовые и фонарные столбы. Люди старшего возраста вздыхали, что внезапно, по мановению палочки злого волшебника, вернулась полузабытая эра «калифа на час» — незадачливого повелителя Петра III.

Произошедшую метаморфозу общество восприняло грустно и трагично. Именовали ее, шутил некий придворный порученец, где как требовалось: «…торжественно и громогласно — возрождением; в приятельской беседе, осторожно, вполголоса — царством власти, силы и страха; втайне, между четырех глаз — затмением свыше». Не погрешив против истины, размышлял граф Александр Воронцов, можно сказать, что «хаос был совершенный».

Обидно все это, впрочем! Ведь государь Павел Петрович отличался, в общем-то, незлобивым, добрым нравом. Он не жаловал крепостное право. Не любил в принципе, но не посягал на его жесткие рабовладельческие устои. При вступлении на престол Павлу — впервые в имперской истории России — целовали крест как «вернолюбезные подданные» простые сельские мужики. Монарх запретил продавать людей без земельных участков (что, само собой, не соблюдалось на практике) и приказал не принуждать крестьян к помещичьим работам по воскресеньям и праздникам. Пресловутую барщину ограничили тремя днями в неделю. Как дивно выглядели сии веления на гербовой бумаге с царской подписью и гордой орлиной печатью!

Государь искренне любил своих отпрысков (жена, императрица Мария Феодоровна, герцогиня Вюртембергская София Доротея Августа Луиза, «мать царей русских», подарила ему десятерых чад — четырех сыновей и шестерых дочерей, из коих одна умерла в младенчестве). С особой нежностью помазанник Божий относился к младшим детишкам мужского пола — Николаю и Михаилу. Играя с ними, он трепал малышей по головам: «Барашки вы мои! Барашки!» Но врожденная да и, увы, благоприобретенная импульсивность рушила хорошие планы, добрые намерения и чистые помыслы, внося во все начинания струю непоследовательности и истерии. А большая политика не прощает вершинным фигурам таких психологических провалов.

Лаская младшую поросль, Павел с недоверием относился к старшей. Еще в 1798-м он назначил 10-летнего племянника императрицы Марии принца Евгения Вюртембергского шефом Драгунского полка, а спустя три года, в феврале 1801-го, незадолго до своего трагического финала, вызвал августейшего подростка в Петербург. Здесь монарх сообщил воспитателю принца силезскому барону Дибичу (некогда адъютанту покойного Фридриха II) о намерении усыновить Евгения, уточнив, что он, венценосец, владыка у себя в доме и потому поднимет мальчика «на такую высокую ступень, которая приведет всех в изумление». При дворе понимали: над законными правами и видами наследника цесаревича Александра Павловича нависла суровая опасность. И это подстегнуло горькую развязку. Давно созревавший заговор извергся гнойным нарывом.

В ночь с 11 на 12 марта 1801 года группа мятежных офицеров, вдохновленных столичным военным губернатором Петром фон дер Паленом, вошла в спальню государя Павла Петровича в новоотстроенном Михайловском замке. Удальцами руководили светлейший князь Платон Зубов, последний любовник Екатерины Великой, и граф Леонтий Беннигсен, будущий начальник Главного штаба русской армии в «грозу Двенадцатого года». На царя направили шпаги. Раздался возглас: «Вы арестованы, ваше величество!» — «Арестован? — изумился самодержец. — Что это значит — арестован?»

В завязавшейся перебранке пьяный, как всегда, граф Николай Зубов, родной брат Платона и зять самого Суворова, своим молотобойным кулаком, в котором была зажата увесистая золотая табакерка, наотмашь ударил Павла в левый висок. Повелитель рухнул на пол, и его тут же задушили шарфом. Бедолагу били с таким остервенением, что тело пришлось ретушировать для похорон 30 часов подряд. Престолонаследник Александр Павлович, услышав о случившемся, предался отчаянию — по словам генерала Беннигсена, довольно натуральному, но в данный момент неуместному.

Граф фон Пален помог ему быстро прийти в чувство. Он взял Александра за руку и прохрипел: «Хватит ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии!»

Спустя десять минут успокоенный цесаревич вышел из своих апартаментов, отворил двери в караульню и поведал дежурным офицерам Семеновского полка: «Батюшка скончался апоплексическим ударом. При мне все будет, как при бабушке!» В ответ грянуло молодецкое «ура»…

Дата публикации: 15 апреля 2016